Это было страшно. Непохоже на мои представления об этом кличе. Словно кто-то с тягучей угрозой давил из себя «ыыыыыыыррррыыыы!», зверь какой-то поднимался из берлоги, разярённый и неостановимый. Наверное, у врага рождалась та же ассоциация. И я на бегу понял, почему бывало в истории — наши обращали врагов в бегство одним только этим рёвом, унылым и диким…
…Когда я вбежал в пристанционный скверик, за деревьями промелькнул броневагон. Его башенка разворачивалась, пулемёты опускались на минус, чтобы бить в упор. Кто-то — в белом белье — перескочил было через решетчатый забор, его догнала тёмная фигура, начала колоть тускло блестящим штыком на винтовке, что-то крича, а белая фигура крутилась, выла и отмахивалась руками, застряв на заборе. Рвануло — страшно, так, что я присел, почти упав. Алое зарево встало над путями. Наш тащил из убитого немца, висящего на ограде, штык и орал:
— Отдай! Отдай, б…я, убью, с-сука, отдай! — а потом вдруг вскинулся и обмяк, роняя винтовку и цепляясь за ноги убитого; так и стащил его на себя. Через ограду перевалился гимнастическим броском немец — в галифе, с длинным тяжёлым «маузером», как в кино про Гражданскую, не с винтовкой, с пистолетом. Присел, целясь — и я врезал в него шагов с десяти не меньше пяти пуль.
— О-аххх… — выдохнул немец, запрокидываясь. Я сунулся к забору и меня чуть не убили свои же — двое лежали на путях и стреляли. Я присел и заорал (ни малейшего испуга не было!):
— Свои, вы чего?!
На путях горел целый эешелон — как-то бешено, свирепо, вымётывая огненные хлысты, щупальца какого-то спрута. Около огня плясали три или четыре живых факела, смешно размахивали руками, подпрыгивали, крутились, потом начали падать и замирать, подёргиваясь… Рядом кто-то протащил под мышки раненого, тот кричал тоненько: «Ойойойойой!..» я увидел, что броневагон стоит напротив СЩБ и разносит его буквально в клочья очередями, а оттуда — через дверь и через окна — прыгают немцы, бегут и падают, и СЩБ уже занимается огнём…
— Там, в конторе, там немцы тоже! — прохрипел кто-то, и мы бросились по знакомому перрону к той самой двери. Окно вылетело со звоном; я сразу упал, и кто-то ещё упал тоже, а ещё один замешкался, подпрыгнул, сказал «мама» и начал плеваться кровью во все стороны, а потом упал и заколотил сапогами. Я начал стрелять по окну, поменял магазин, а мой напарник — молодец! — уже перебегал к двери ближе… В руке у него появилась граната — немецкая «колотуха» на длинной ручке — и он по дуге бросил её в окно, сказав:
— Хек! — и оттуда ударило дымом. Дальше я сам не помню, как, но я уже был на пороге комнаты, где меня допрашивали, и обербаулейтер (горит человек на работе, утро — а он всё ещё тут!), зажав рукой левое плечо, пытался дотянуться до лежащего на полу небольшого пистолетика.
— Гут морген, герр обербаулейтер, — кивнул я. Ничего общего с трусоватыми немцами из старых фильмов: этот толстячок оскалился и достал-таки пистолет, хотя из плеча брызгала кровь:
— Руссише швайн! — ненавидяще прохрипел он, даже не узнавая меня. Я отсёк очередь в пару выстрелов, и он завалился головой к конторке. Я схватил какой-то портфель, начал набивать в него без разбора бумаги, бумаги, бумаги, то и дело спотыкаясь о чьи-то ноги; только потом я сообразил, что это убитая гранатой женщина, та машинистка. Так вот что он тут делал — на рабочем месте…
— Бориска! — в окно всунулась голова Мефодия Алексеевича. — Бориска, ты это, тут?! Ты это чего тут?!
— Бумаги! — чужим голосом пролаял я. — Может, чего важное! Держите! — я пихнул ему портфель прямо через окно. — Этот обербаулейтер убит…
— Это, Фунше твоего тоже это — грохнули, не разобрались это, — огорчённо сказал командир, беря портфель в обнимку и становясь похожим на гнома из «Белоснежки» вообще до неприличного. — Он, значит, это — в вагоне и сидел, кофей это распивал с командиром. Витька их обоих это, того… Ты вылезай это, ещё и не кончено ничего это…
Я ещё секунд десять поискал гранаты — меня почему-то заклинило, что тут должен стоять ящик гранат, я его вроде даже видел. Ничего подобного…
Снаружи бой не шёл, а скорее догорал вспышками где-то за путями. Какие-то люди тащили ящики, и я понял, что это те самые, подготовленные к отправке в рабство, выносят взрывчатку. Мелькнул Сашка, он что-то орал и, кажется, дрался прикладом ППШ с кем-то особо непонятливым. СЩБ полыхал костром — что же они там держали, самогон, что ли?! Откуда-то взялись две подводы, на них со страшным матом грузили — на одну оружие, на другую трупы и сюда же раненых. Мне казалось, что в отряде не полсотни, а все триста человек, столько вокруг бегало людей. Ну, я и сам побежал — к складу, где должна была находиться взрывчатка…
Там распоряжался Хокканен — неожиданно весёлый.
— Эти ящики оставить! — махнул он рукой. — Подорвём их, пусть гадают, что унесли и сколько… и унесли ли вообще… А, Борис! — он даже улыбнулся мне. — Кажется, получилось, да?
— Да вроде, — я пожал плечами. — Делать-то мне что?
— А всё, — кивнул он на здание, из распахнутых ворот которого безоружные и, похоже, ещё ничего не понимающие ребята тащили груз. — Сейчас уходим…
— Ну что ж… — я осмотрелся, подобрал из-под ног кирпичный обломок и, по-дойдя к белёной стене станционной будки, размашисто написал на ней:
ТЕРПЕНЬЕ И ТРУД ВСЁ ПЕРЕПРУТ!!!
…Когда на опушке леса, чуть углубившись в чащу, мы остановились и ребята начали сбрасывать груз, выяснилось, что мы освободили почти сорок парней 15–18 лет и десятка два девчонок того же возраста. Сашка с матом уверял, что было больше, но человек десять он не сумел удержать. Мефодий Алексеевич махнул рукой: