Мы на совещании уже не присутствовали — отправились в одну из многочисленных «лесных деревень», рассеянных по лесам, где люди потихоньку готовились к зиме и ожидали перемен к лучшему на фронте. У меня посещение таких деревень всегда оставляло двойственное чувство. Жутковато и жалко было смотреть на то, как целые семьи жили в шалашах, да ещё и отдавали нам часть продуктов, на одетых в обноски детей, которым я несколько раз совал свой сухой паёк, хотя Мефодий Алексеевич побожился, что будет за это строго наказывать, на замученных и внешне равнодушных взрослых… Почти рядом с каждым таким «поселением каменного века» было кладбище, на лесных тропах мы несколько раз встречали священника (так и не знаю, как его звали, откуда он был, как обходил ловушки егерей и полиции!), который неутомимо отмерял километры, совершая своё служение… Но я видел, как дети на поляне, собравшись вокруг молодой женщины в строгом платье, повторяли за ней: «Мы — не рабы. Рабы — не мы» — это была школа. И мне никогда не удавалось всучить свой паёк старшим ребятам — они глядели жадными глазами, но прятали руки за спину, как бы боясь, что те не выдержат и возьмут еду: «У партизан брать нельзя, мамка запретила.»
Мне никогда не забыть и «настоящих» деревень, черневших пепелищами с обелисками закопчёных печей. Мы были в Сухом Логу, с которого фактически началось моё здешнее путешествие. В начале августа каратели сожгли деревню. Вместе с жителями. Те, кто спасся, при нас раскапывали уже на остывшем пепелище колхозного амбара почерневшие кости и раскладывали их комплектами — по количеству и размеру — чтобы похоронить. В лесу я метал финку в деревья так, что потом с трудом получалось её вытащить — и рычал, рычал, чтобы не заплакать…
…Когда мы вернулись, совещание закончилось, командиры разошлись и разъехались, а наше собственное командование мы застали в прострации. Причину такого состояния выяснить удалось сразу. Для того, чтобы отвлечь внимание противника от концентрации сил у лагеря, решено было обратиться к старому, но действенному средству — провести отвлекающую акцию. Причём цель акции была выбрана не демонстративная, а вполне реальная и важная: аэродром бомбардировочной авиации Люфтваффе. Нашему отряду было приказано в трёхдневный срок разработать и провести операцию по его выводу из строя. Приказ отдавал чем-то мистическим — мы хорошо знали этот аэродром и не раз к нему примерялись… как, впрочем, и наша авиация. Для той всё кончалось потерями и парой воронок на ВПП, которые немцы мгновенно засыпали. А мы, повздыхав и покачав головой, отступались, утешая себя тем, что это «до лучших времён».
«Отцы-командиры» созвали нас на совещание N2, «в семейном кругу», с чаем из настоящей заварки и немецкими сладкими галетами. Впрочем, тему подсластить не удалось бы даже горшком мёду, будь он у нас в наличии.
Наверное, с нас можно было бы в этот момент лепить скульптурную группу «Отчаянье». Нарушал патетичность Женька, который громко грыз карандаш.
— Хватит, а? — попросил я наконец. — Дефицит же…
— Ничего тут не сделаешь, — вместо ответа сказал Женька, бросая карандаш на план. — Это не аэродром, это крепость.
— Да уж… — Сашка подёргал себя за волосы и беспомощно посмотрел на Мефодия Алексеевича: — Ничего не выходит, товарищ командир.
— Это, ребятки… — вдруг неожиданно ласково сказал он и обнял нас, скольких достал. — Это… надо, ребятки, понимаете? И не в том это дело, что там это — для прикрытия… Это — бог с ним. Тут дело так… Они это — с того аэродрома Ладогу это. Бомбят. Караваны это с едой для Ленинграда. Во как надо это, — и он провёл ладонью по горлу. — У вас это — головки светлые, молодые это. Вон сколько это — всего напридумали, слава-то это какая про вас идёт, громом это — гремит! Вы уж думайте. Люди-то это без продуктов — мрут. Детишки мрут. Младше вашего. Сами это знаете. Возьмут это фрицы город — считай сердце это. Вырвали, — просто, без патетики сказал командир.
Мы спрятали глаза. Я почувствовал, что их у меня защипало.
...Умерли все.
Осталась одна Таня.
Я вспомнил листки из блокнота, лежащие под стеклом, которые видел в своём времени. Было лето, но мне Ленинград почему-то представлялся всё время зимним, промороженным насквозь, с хмурым сизым солнцем в вечернем небе, с трупами на салазках и молчаливыми очередями у прорубей во льду Невы. Я знал, что немцы его не возьмут. Не смогут уморить голодом. Не заставят сдаться. Но моё знание было мёртвым и пыльным по сравнению со вновь и вновь всплывающими перед глазами строчками — они поднимались, как мертвец из могилы…
...Умерли все.
Осталась одна Таня.
И тогда я понял, что сейчас скажу. Это было страшно… но мне не было страшно, меня словно подняло и понесло на гребне сияющей, пронизанной золотом волны…
— Сделаем так, — сказал я спокойно и встал. — Нужен грузовик. Погрузим взрывчатку, прикроем её с боков тёсом, кабину закроем мешками с песком. Я сяду за руль. Протараню ворота и врежусь в склад с горючкой, там надписи должны быть. Получится, не может не получиться. Пока они очухаются… Пи…нёт так, что с неба ангелы посыплются.
Стало тихо. На меня смотрели все. Юлька, отчётливо белея, спросила:
— А… ты?..
— Ну… я, — я неловко пожал плечами.
— Боря, сынок, — сказал командир, — это же смерть. Это. Верная.
— Да знаю я, — я почесал бровь. — Ну… что ж. Я солдат. Я клятву давал. А те, в Ленинграде — они беззащитные…
— Камикадзе… — негромко сказал Хокканен, я увидел на бесстрастном лице финна признаки эмоций и возразил: